Барабаны молчали.
Тени бродили по белому лицу, по женской маске, вдруг ожившей в ночи, полной теней, звуков и напряженного внимания.
Голова запрокинулась, всплеснув прядями длинного, до пят, парика. Обилие света пламенем охватило маску, изменчивость наложилась на неизменность, и неживой лик на миг оживился ликованием.
Тени – волнующие, завораживающие.
Тени…
Смятение чувств.
Нога в белоснежном носке поднялась, притопнула. Одинокий звук, неожиданно гулкий из-за укрепленного под досками кувшина, не спеша побежал прочь, в темноту… дальше, еще дальше…
Исчез.
Как не бывало.
Любуясь на белый снег,
По горам кружу я…
Гортанный, растягивающий гласные голос обладал прекрасным тембром: блистая манерой «сильного пения», он, этот голос, неизменно приводил в трепет взыскательную киотскую публику. Некоторые даже сравнивали эту манеру со стилем блистательного Дзэами Дабуцу, дерзкого Будды Лицедеев, ныне прозябающего в ссылке на пустынном острове, – и зачастую предпочтение отдавалось отнюдь не ссыльному старцу. Правда, такие знатоки старались высказать свое мнение вслух, да погромче, чтоб донеслось до ушей могущественного сегуна Есинори. Знатоки же иные, молчаливые, свое мнение держали, что называется, «в рукавах», предпочитая переглядываться втихомолку да качать головами.
Впрочем, и они отдавали должное искусству сегунского фаворита, Онъами Мотосигэ, главного распорядителя представлений в столице.
Зря, что ли, сказано в «Предании о цветке стиля»:
«Актер, знающий сущность Но, знает и собственные слабые стороны, поэтому на важном представлении будет остерегаться играть пьесы, ему не подходящие, а всего прежде выступит в своих лучших ролях. И, если его костюм и манеры будут прекрасны, публика непременно воздаст ему хвалу…»
Вот публика и воздавала.
Затаив дыхание.
С замиранием сердца.
Вслушиваясь в тихий плач хора:
Круг за кругом – и снова круг,
О, вращение без конца!
Слепая привязанность к земле,
Туча, темнящая лунный свет.
Пыль вожделений свилась клубком —
Так горная ведьма родилась.
Глядите, глядите на демонский лик!..
Ветер не выдержал, прошелестел в соснах на холме – там, далеко, за спинами зрителей, с трех сторон окруживших помост. И в ответ рябью пошла крона могучей, узловатой сосны на заднике, ожидая поддержки от изображения двух стволов бамбука, молодых и стройных, на правой стене близ «дверцы-невидимки».
Оттуда, из этой дверцы, появлялся служка в черном, когда требовалось незаметно поправить актеру парик или подать оброненный веер; но сейчас в служке не было надобности.
Спектакль «ха», зрелище «пяти вершин», близился к завершению.
Торжественное спокойствие «пьесы богов», трагедия «пьесы о судьбе воина», смиренность и созерцание «пьесы в парике», повести о горестях и превратностях любовной страсти; одержимость «пьесы о безумцах» – и, наконец, финал.
«Горная ведьма», феерия «пьесы о демонах».
Испытание мастерства.
Вечный, пряный искус.
Гора и снова гора,
Так круг за кругом…
В свой нескончаемый путь
Уходит ведьма.
Была здесь только сейчас
И вдруг – исчезла…
Долго затихал во мраке плач бамбуковой флейты-фуэ … долго, ах долго!.. тише, еще тише…
Все.
Занавес сомкнулся, укрыв от взглядов одинокую фигуру.
Сегодня он был не в духе.
Сунулся было служка, унести в костюмерную роскошный наряд «караори», из парчи, сплошь затканной выпуклым узором, – так рявкнул на него, что обалдевший служка растаял струйкой дыма.
Явился актер-ваки в надежде выслушать замечания, уповая на свою близость к источнику благодеяний, – в голову наглеца полетел веер, и хорошо еще, что веер, а не тяжеленный посох для финального шествия.
Постучался гонец от знатного владетеля Нарихиры, пригласить выпить чарку-другую с его господином – гонцу было отказано с безукоризненной вежливостью, но таким тоном, что настаивать умный посланец не отважился, боясь ввергнуть сегунова любимца в пучину гнева.
Сегодня он был не в духе.
Сегодня Онъами-счастливчик, стократ обласканный судьбой и власть имущими, воевал с призраком.
Он знал, что талантлив. Но, рано потеряв родителей, взрослея в семье знаменитого дяди, он также знал: быть ему вечно даже не вторым – третьим. После Будды Лицедеев и его старшего сына; всегда после. Хоть из кожи выпрыгни, хоть сам себя за локоть укуси – третьим, и никак иначе. На наследнике старого Дзэами, ныне покойном Мотомасе, отцовская слава лежала отсветом, лаской заходящего солнца на могучей горе; на нем, Онъами-безотцовщине, дядюшкина слава лежала могильным холмом.
И удивительно ли, что из-под холма к свету могучей сосной на берегу залива пробилась ненависть.
Лютая, ненасытная.
Ненависть таланта к гению – а есть ли что страшнее, кроме разве что ненависти бездарности к таланту?!
Он умел ждать. Ждать, помаленьку, шаг за шагом, завоевывая признание – свое, собственное, честно заслуженное; ждать, выжимая из наставлений старого Дзэами вдвое, втрое больше, чем родные сыновья; ждать, не брезгуя ничем, пока не наступит звездный час, – как змея в траве? как орел в вышине? как самурай в засаде?!
Какая разница, если он дождался.
Дождался.
И вот: прославленный дядюшка гниет на пустынных отмелях Садо, его старший сынок гниет в негостеприимной землице чужбины, а младший, бездарный Мотоеси, попущением демонов сорвавший некогда триумф двоюродному брату, – младший гниет в монашеской рясе, в тиши захудалого храма где-нибудь на побережье.