– Спешу, спешу, благородный господин!
– Ей-кори-бори-ясаноса!.. скачи, плясун, ноша хороша! Ну-ка, хором: ей-кори-бори-ясаноса!..
– Банщик!
– Спешу! Ай, торопливый господин, как же вы ждали-то девять месяцев в утробе вашей почтенной матушки?! Небось истомились, до срока вылезли!
– А старуха и говорит: «Десять лет кормила обманщика!» Велела монаха в одном исподнем палками гнать…
– Аха-ха-хааа! В исподнем?! Ах-ха-хаах!
– Чарки налиты? Третий круг, закуска – сушеная летучая рыба! Кто пропустит, тому не видать удачи!
– Эй, кто-нибудь! Пните банщика пяткой…
Пар от лоханей и бочек с горячей водой стелился по банному помещению, заставляя силуэты колыхаться, подобно морским водорослям. Мужчины, женщины, сидя в бочках, разгуливая по полу, выложенному глиняными плитками, разливая в чарки подогретое вино и саке, возглашая тосты, закусывая и перекрикивая друг друга, – все они словно обезумели, отдаваясь веселью «Дня лунных яств». В дальнем углу некто бывалый рассказывал, будто на материке и еще дальше, на запад, живут такие варвары, что моются редко и, главное, раздельно! – иначе может случиться срамная любовь. Ему не верили: ведь всякому известно, что омовение – дело святое, наготы лишь безумец стыдится, какой тут срам и тем более любовь на пустом месте; вот очистимся, пойдем по городу гулять, тогда и… А варвары – они и есть варвары, им хоть в бане, хоть в собачьей норе, все едино! В каморке, примыкающей к основным покоям, всякий мог вкусить от прорицаний Раскидай-Бубна, слепого гадателя, а дружки подначивали: чего тут о нем гадать, месяц-другой, и помрет от пьянства… ты лучше, слепец, предскажи-ка мне, кто меня нынче ночью приласкает? А уж я не поскуплюсь…
Мотоеси блаженно откинулся на край своей бочки, которую делил с Сугатой (так, как выяснилось, звали сына Маленького Цуто), и прикрыл глаза.
Юноше было хорошо.
Он давно не уходил надолго из дома; он в последнее время вообще успел подзабыть, что можно проводить время просто так.
Дверь банного помещения распахнулась. Внутрь сунулась длинная палка, на конце которой был насажен человеческий череп.
– О-мэдето! – громыхнуло снаружи новогоднее поздравление.
Не успел никто как следует испугаться или разгневаться (а может, и развеселиться пуще прежнего), как следом протиснулся тощий монах, совершенно голый.
Почему монах, спросите вы, если нагие мы все миряне?
Опомнитесь, почтенные!
Кто ж из сакайцев не знаком с Безумным Облаком, прославленным своими подвигами на стезе добродетели?.. И тем более: ну кому еще взбредет в голову блажь поздравлять честных людей с праздничком, тыча им в рожу череп?!
Зашвырнув свою страшную игрушку в самый дальний угол (там ойкнули и заперхали, подавившись), Безумное Облако вьюном протиснулся меж телами. Мотоеси и опомниться не успел, как монах уже стоял рядом, почесываясь под мышкой.
Ребра святого инока грозили вот-вот продырявить бледную, пергаментную кожу.
– Кацу! – вместо приветствия заорал монах. – А вот и пример утонченности духа!
Он тут же принялся тыкать пальцем в смутившегося юношу, на тот случай, если кто-то не поймет, кого имели в виду под «примером утонченности…».
Нырнув с головой, Мотоеси задержал дыхание и обождал. Внутри теплилась надежда: монаху надоест ждать и он уберется восвояси.
Ничуть не бывало!
– Желаю изысканности! – Этот вопль был первым, что услышал юноша, выныривая. – Желаю стихов, трогающих душу! Итак…
Безумное Облако подпрыгнул и возгласил три первые строки импровизированного пятистишия:
Море любит берег в вечном ритме,
В ропоте ревнивого прибоя,
В брызгах пены и медузьей слизи…
Выжидательный взгляд уперся в Мотоеси, уперся ощутимо, будто стальное острие; почти сразу десятки взглядов обратились к юноше.
Публика ждала.
И больше всех ждал богатырь Сугата, глядя на своего нового друга, на образец для подражания, влажными глазами преданной собаки.
Юноша не знал, меняется ли сейчас спрятанная в ворохе одежды маска. Сейчас – не знал. Тайна не пришла, не напомнила о себе; не пришло и безумие премьеры «Парчового барабана». Просто взгляды эти уперлись в затор где-то глубоко внутри, поднажали, заставили вздрогнуть от сладостной боли – и пробка вылетела наружу двумя последними строками, родившимися легко и просто, теми словами, что больше всего подходили к сегодняшнему празднику, буйному и веселому:
Не люблю я, братцы, это море! —
До чего ж блудливая стихия!
Общий хохот был ему ответом.
Даже Безумное Облако смеялся, хрюкая от восторга.
В каморке, забытый всеми, слепой гадатель Раскидай-Бубен все подбрасывал и ловил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывал, ловил, снова подбрасывал…
Все время выпадало одно и то же.
Неопределенность.
Как и в ту ночь, когда некий юноша ринулся в лунный свет, на встречу с безликой участью.
…дальнейшие события он помнил плохо. И вовсе не потому, что перебрал, что хмель застил глаза! – пять маленьких чарок, разве это много для цветущего молодчика?! Просто иной хмель воцарился в Мотоеси, хмель свободы, хмель бесшабашного гулянья, хмель похождений вкупе с приятелем малознакомым, но оттого еще более милым душе. Такое с ним случилось впервые: всю жизнь он провел в труппе, рядом с отцом, рано умершую мать помнил плохо… эх, стоит ли сейчас туманить счастье воспоминаниями?
Гуляем!
Всплывало из развеселого дурмана: вот они с Сугатой в харчевне, и не в простой, а дорогой, для гостей с тугой мошной; сидят за столом, спорят – кому платить? Оба при деньгах, только богатырь и слышать не хочет, за нож хватается: если друг не уступит, готов «нутро людям показать», вспороть брюшину от бока до бока, даром что не самурай! А вокруг певички вьются, совсем молоденькие, лет тринадцати, не больше: нижнее платье багрянцем светится, поверх белое косодэ накинуто, расшито драгоценной мишурой, за поясом из трехцветных нитей кинжальчик в лаковых ножнах и шкатулочка. Пляшут, щебечут, поют любовные песенки, а волосы расчесаны на средний пробор и завиты в букли на висках, будто у юнцов-мальчишек.