Но надо знать, что ошибка во всяком подражании оборачивается либо слабостью, либо грубостью. Очень хорошо разделив в сердечной глубине своей сильное и изысканное, слабое и грубое, надо сделаться убежденным в их существовании.
Исполнить силою предмет, который должен быть слабым, значит ошибиться, а потому обратить его в нечто грубое. Наличие сильного в том, что должно быть сильным, – таково проявление силы; это никак не грубое. Если же представить как изысканное то, что должно быть сильным, это будет не изысканность, а слабость, ибо не будет соблюдено сходство в самом подражании. Вот и выходит, что коли положиться на саму идею подражания, коли войти в самое вещь и стать ею, коли избежать ошибок, то ни грубое, ни слабое не явятся.
Опять же: сильное, превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым. Ведь актер, способный играть одних демонов, – это всего лишь неприступная скала; а цветы на ней произрасти не могут…»
«…превзошедшее меру должной силы, становится нарочито грубым…»
Вот оно!
Ты знал, великий мастер, Будда Лицедеев, еще тогда, пять с лишним веков назад – знал!..
И предупреждал.
Только безумные потомки, алчущие чуда, пренебрегли твоим предупреждением.
И чудо обратилось в чудовище.
После пятидесяти лет, в общем, едва ли есть иной способ игры, кроме способа недействия. Вспоминаю о покойном отце. Поскольку отец обладал поистине мудрым цветком, талант его и в старости не иссякал – так, случается, не опадают цветы и с одряхлевшего дерева, почти лишенного веток и листьев…
Дзэами Дабуцу. «Предание о цветке стиля»
Ручей пылал расплавленной бронзой предзакатного солнца.
Поверх жидкого огня, над близким перекатом в воздухе висела радужная водяная пыль, отсвечивая алыми листьями кленов, что плыли ниже по течению. Воистину прав был Сануки Фудзивара, когда сказал однажды в присутствии самого божественного микадо:
Осенняя пора!
Очей очарованье!
Гляжу
На Фудзияму —
Какая красота!
Осень жгла свои вечные костры – и молодой послушник невольно залюбовался этим зрелищем, на время забыв об ивовой корзине с недостиранным бельем. Так бы он, наверное, мог стоять довольно долго, но приближающийся перестук копыт по гравию вывел его из состояния восторженной созерцательности.
Послушник мотнул головой, словно избавляясь от назойливого насекомого, – и вновь принялся за работу, старательно полоща в ручье, оттирая песком, вновь прополаскивая и выкручивая одну вещь за другой.
Топот приблизился.
Из-за поворота показалась тележка о двух колесах, влекомая упитанным осликом. В тележке, под оранжевым зонтом с торчащими во все стороны краями спиц, восседал толстяк, облаченный в парадные одеяния. Даже оплечье, накинутое поверх рясы цвета шафрана – такие оплечья меж бритоголовыми именуются «кэса», – было едва ли не щегольски украшено тройным шнуром.
Бонза Хага, один из священников храма Кокодзи.
«Небось свадебный обряд провести пригласили, вот он и вырядился павлином, – подумал послушник, мельком взглянув на бонзу. – А заночует, вне сомнений, в обители при храме Дзюни-сама – там всегда собираются такие же чревоугодники и развратники, как и сам Хага!»
И наклонился еще ниже, чтобы толстяк в повозке не углядел его лица.
Не то чтобы послушник шарахался от женщин или не любил вкусно поесть, предпочитая сушеных цикад лакомому сугияки – мясу, поджаренному особым образом в ящичке из ароматной криптомерии. Просто, принимая послух, он представлял себе жизнь священников несколько иначе…
Углядев занятого стиркой послушника, бонза придержал поводья, и ослик охотно остановился.
– Закончишь стирать – не забудь подмести в храме и заменить свечи перед Буддой Амидой! – строго напомнил Хага, ощупывая взглядом склонившуюся над ручьем фигуру.
Послушник, обернувшись, молча поклонился. Бонза еще раз оглядел его с ног до головы; не удержался, снова наскоро обшарил липкими глазками, прикусил губу. Хлестнул ослика вожжами – пожалуй, сильнее, чем следовало бы. Ослик недовольно взбрыкнул, однако тронулся с места и затрусил дальше, увлекая за собой повозку с толстым бонзой.
Священник не видел, как мгновенно затвердело, пошло трещинами преждевременных морщин лицо послушника, обращенное ему вслед. Так ветер гонит рябь по осеннему озеру, нахлобучивает волну на волну – и вот: стихли порывы, ушла хмурая зыбь, постепенно возвращая озерной глади прежнее спокойствие.
Чужие похоть, высокомерие и досада, запертые до поры в темнице обстоятельств, с неохотой отступили.
На время.
Послушник глубоко вздохнул, ожесточенно выкрутил холщовую рубаху, словно вымещая на ней зло; бросил рубаху в корзину.
И почти сразу надтреснутый звук гонга возвестил о приближении вечерней трапезы.
…Мотоеси подхватил корзину с мокрым бельем и споро зашагал по направлению к общей трапезной.
Впрочем, уже почти два года, как никто не называл его старым именем: приняв послух в «Озерной обители» – храме Кокодзи близ окраины Сакаи, – юноша получил новое имя.
Ваби – «Возвышенное одиночество».
О, если бы это имя еще и оказалось пророческим!..
К трапезной, дробно стуча деревянными гэта, спешило все население маленькой обители: двое бонз (настоятель храма небось был уже внутри, а Хага уехал в город), троица служек (двое – совсем еще юнцы, третий же, напротив, почтенного вида старец) и послушники: Мотоеси (вернее, теперь – Ваби) со своим одногодком по имени Сокусин.